Глава 3. |
КРУТОЙ ПОВОРОТ |
Неожиданное предложение
Предложение “полететь в космос” свалилось на меня как снег на голову: ни о каком “космическом поприще” я, конечно, не помышляла.
Сообщение о запуске первого искусственного спутника прозвучало, как гром среди ясного неба: никак не думала, что это может произойти еще при моей жизни. Долгое время спустя везде только об этом и разговаривали, а потом полеты автоматических аппаратов, даже и далекие, стали казаться чем-то естественным и закономерным.
А потом - еще более ошеломляющее: человек в космосе! Наш! Юрий Гагарин! Ликование и энтузиазм были всеобщими и неподдельными.
Помню день, когда его встречали в Москве, - солнечный, яркий,
просто летний, как будто по заказу. Вся Москва, без преувеличения,
вышла на улицу. В институте у нас народ тоже побросал работу и двинулся
к Красной площади. Это была удивительная демонстрация!
Со школьных лет я любила ходить на демонстрации. И хотя школьников на демонстрации тогда не брали, мы все равно собирались компанией в пять-шесть человек и пробивались, преодолевая немалые трудности. Праздничные колонны нашего района формировались на Ленинградском шоссе между станциями метро “Динамо” и “Аэропорт”. Мы ехали до “Динамо” и шли назад, пытаясь примазаться к какой-нибудь колонне. Но нас отовсюду прогоняли, иногда люди с красными повязками на рукавах, а иногда и просто демонстранты - народ осуществлял бдительность.
Шутка ли - на трибуне Мавзолея мог появиться товарищ Сталин! И появлялся. Однажды и мне посчастливилось его увидеть: уже почти что миновали Мавзолей, и вдруг в толпе пронеслось: “Сталин!” Все кинулись обратно, возникла сутолока, но порядок был моментально восстановлен, всех отправили дальше, и мы шли к Новокузнецкой, радостно возбужденные, и рассказывали друг другу, как мы счастливы, что видели Вождя.
Обычно мы пристраивались к колонне МАИ - они были шефами нашей школы и не гнали нас. И мы вливались в общую массу и растворялись в общем праздничном порыве. И, честное слово, это было великолепно: цветы, песни, флаги, портреты, а душа пела и улетала в небо!
До сих пор помню - свежесть майского утра и нетерпеливое ожидание радости. Выходить из дома надо было почему-то рано (мама будила и спрашивала: может, не пойдешь?). А дома оставались тщательно прибранная своими руками комната, спящие братья и сестра, еще маленькие, и запах сдобного теста, которое мама поставила еще с вечера.
Так что и возвращение домой было праздничным.
Но такой демонстрации, как эта, на моей памяти не было ни разу. Какой светлой, какой ликующей и праздничной, какой молодой и бурлящей была Москва! Газетные отчеты дают лишь весьма отдаленное представление об этом стихийном шествии. Ловили и качали летчиков. Несли смешные самодельные плакаты ("Чур, я второй!”), пели и плясали. Это был общий порыв, объединивший в одну душу тысячи и тысячи душ. Это и было единодушие!
Застряв в районе Маяковской, растеряв своих и отчаявшись попасть на Красную площадь, я выдралась из толпы, поехала к маме на Сокол и все дальнейшее смотрела по телевизору.
В августе этого же года состоялся полет Германа Титова. На целые сутки!
Новая волна публикаций, опять ворохи газет и журналов, опять ликование и энтузиазм.
Вскоре после полета мы ждали визита Германа Степановича в наш институт. Было большое волнение, “весь институт” собрался в комнатах, выходящих окнами на улицу, чтобы увидеть, как Герой будет выходить из машины. Стояли на стульях, на столах, на подоконниках...
Институт был тогда молод, молоды были его сотрудники, и сам Келдыш, хоть и академик, тоже был молод тогда. То лето вспоминается мне сейчас как непрерывная солнечность, будто и теней никаких в жизни не было, и даже пасмурной погоды не случалось. Наверное, просто моя собственная молодость сливалась в моем восприятии с молодостью этого великого дела, которое тогда только еще начиналось.
А что касается встречи с Титовым, должна сознаться, что, постояв на подоконнике и соскучившись, я воспользовалась общей неразберихой и смылась. Каюсь.
Но разве могла я подумать хоть на минуточку, что попаду в “когорту избранных”?
Я и не думала. Жизнь шла своим чередом, мы работали, отдыхали, ходили в кино, бегали по магазинам - все было как всегда. И вдруг...
В конце декабря 1961 года в институте был новогодний вечер, который и перевернул мою судьбу. А “рукой судьбы” послужил сотрудник института, который тогда звался Севка, а сейчас - Всеволод Александрович Егоров, профессор, доктор физико-математических наук.
Тогда (да и сейчас тоже) он отличался пунктуальностью и настойчивостью (в отделе его звали три “Д” - Демагог, Догматик и зануДа), и в “моем деле” эти его качества сыграли немаловажную роль.
Так вот, пригласив меня на вальс, он непринужденно спросил:
- Хочешь полететь в космос?
Надо сказать, что мое аэроклубовское прошлое и пристрастие к самолетам были всем известны: институт был маленький, и все всё про всех знали. Вопрос мне очень понравился и показался вполне новогодним, и уж, конечно, ни на секунду не подумав, что это всерьез, я ответила:
- Конечно, хочу!
И это вполне соответствовало действительности. Не то чтобы я хотела полететь в космос (это было за гранью фантастики), но, если бы представилась такая возможность, ни за что бы не отказалась.
- Пойди завтра к Келдышу и скажи ему, - велел Севка.
Ну и ну! Представить себе только расстояние между рядовой программисткой и директором института! Академиком! Келдышем!! Но я по-прежнему не считала разговор серьезным и с легкостью согласилась. И нисколько не был нарушен мой душевный покой и мой ночной сон - подумаешь, чепуха!
Но я плохо знала Севку. Наутро он явился к нам в отдел и сказал:
- Пиши заявление на имя Келдыша.
- О чем??
- О том, что хочешь полететь в космос.
Я пыталась отвертеться от этой абсурдной затеи, но Севка стоял над душой до тех пор, пока я наконец не согласилась. Тогда он продиктовал текст, взял меня за руку и повел из нашего полуподвального помещения в приемную Келдыша на втором этаже. Секретарь, видимо, была “в курсе”: молча приняла у Севки бумагу и препроводила меня в кабинет.
Мстислав Всеволодович прочел заявление, похмыкал, поговорил со мной несколько минут - о моей работе, о жизни. Спросил, почему мне нравится летать. Я ответила - не знаю.
- Правильно, это знать невозможно, - сказал Келдыш.
Через какое-то время меня известили, что нужно пройти амбулаторную медицинскую комиссию, а потом стационарное обследование в госпитале. И вот тут начались мои душевные терзания.
Тогда мы жили уже в Черемушках своей семьей - Юра, я и наш Санька (ему было четыре годика). Как все устроить? И как сказать Ю.? И самое главное - как он к этому отнесется?
И вот, словно тяжелые камни, ворочала я в голове эти вопросы, каждый день собиралась сказать и каждый раз не решалась и от душевных мук начинала плакать. И горькие мои слезы капали в кастрюлю или на сковородку.
Несколько дней Ю. смотрел на все это молча, потом спросил: в чем дело?
И я “раскололась”.
Не знаю, как поступила бы, если бы он сказал
“нет”. Но он не сказал: ведь мы не только учились
вместе, мы вместе летали в аэроклубе, и может, поэтому у нас принято
было уважать “непомерные прихоти души” другого. Он
не возражал, когда я, имея полугодовалого ребенка, поступила учиться на
курсы в университет, хотя потом иногда и ворчал, что хлеба в доме нет
или суп не сварен и что вообще женщине надо не учиться, а заниматься
семьей. В подтверждение своей правоты читал Маяковского:
Ежели тебе “корова” имя,
То у тебя должно быть молоко и вымя.
А если у тебя нет молока и вымени,
То черта ли в твоем коровьем имени!
С чем я тогда была совершенно согласна. Как и теперь.
И, плача над кастрюлями, совершенно точно знала, что он не
скажет “нет”, и плакала, наверно, от противоречия
между долгом женщины, жены, матери и устремлениями этой пресловутой
души, которое мне никак не удавалось разрешить.
Медкомиссия
В марте Саньку отвезли к бабушке на Сокол, а я отправилась проходить медицинскую комиссию в Центральный научно-исследовательский авиационный госпиталь (ЦНИАГ) в Сокольниках.
Я попала во второй поток, девушки из первого к этому времени закончили обследование и разъехались по домам. Трое - Терешкова, Соловьева и Кузнецова - были уже приняты. Из нашей группы (нас было восемь человек) должны были выбрать двоих.
Нас поселили во флигеле (почти забытое, но какое милое слово!). ЦНИАГ был тогда совсем небольшим и очень симпатичным: огромного типового здания из стекла и бетона еще не было, а был “главный корпус” -разноэтажное здание с круглой ротондой на крыше и большим крыльцом с колоннами - загородный дом какого-то помещика.
Этот дом, который является памятником архитектуры и находится под охраной государства, примечателен еще и тем, что в годы Великой Отечественной войны в нем проходил медицинскую комиссию знаменитый наш летчик Алексей Маресьев. Он был сбит в воздушном бою и потерял ноги, но страстно стремился вернуться на фронт. Однако ему сказали - как же летать без ног? “Это что, не ноги?!” - воскликнул Маресьев и “оторвал гопака” перед потрясенной комиссией. И летал до последнего дня войны. А та верандочка, на которой он плясал, до сих пор сохранилась...
Еще были флигели - маленькие деревянные домишки об одном или двух этажах, разбросанные там и сям среди деревьев. В одном из них мы и жили.
И все в нем было деревянное, даже лестница - хорошо помню широкие скрипучие ступени, покрашенные коричневой краской.
Кровати наши стояли довольно тесно в двух смежных комнатах, большой и маленькой. В большой комнате был круглый стол, за которым читали, писали письма, шили, словом, делали все дела.
Как и всем пациентам, нам выдали коричневые куртки из толстого сукна с белыми подворотничками, и мы должны были их надевать, выходя в столовую или в кабинеты.
Летчики, проходившие медкомиссию или лечение, смотрели на нас с нескрываемым любопытством: впервые в военном госпитале появился “женский контингент”, и всем было интересно - что бы это могло значить?
Обстановка в госпитале меня удивила.
5 марта 1962 г.
Жить здесь хорошо, кормят как на убой. Столовая - что твой ресторан: большой двухсветный зал, тюль на окнах, белые скатерти, официантки в крахмальных наколках. И меню как в ресторане, можно заказывать любимые блюда. Если б еще не мучили процедурами! Но, как сказал Лис, нет в мире совершенства! Что ж, будем терпеть...
Кругом парк, правда, это скорее лес с дорожками и
скамейками, довольно большой. Весной здесь, наверно, здорово. Плохо,
что режим строгий - проходная с сердитыми бабушками и забор выше роста,
не убежишь. И еще страшно - а вдруг что-нибудь такое найдут?
Нас опекала пожилая (как мне тогда казалось) женщина-военврач. Она приходила несколько раз в день, рассказывала, у кого какие результаты, “доводила”, какие испытания завтра, вникала в наши трудности и проблемы, давала полезные советы, ободряла упавших духом, утешала плачущих и вообще полностью соответствовала моему представлению о том, каким должен быть военврач.
Программа обследований была обширной. Мы сдавали множество анализов по разным “хитрым” схемам, о которых раньше и знать не знали, проходили весьма детальные обследования специалистов. По местной терминологии, у нас “записывали мозги”, “снимали позвоночник” и так далее. ("Завтра у меня будут снимать череп и записывать мозги”, - написано в моем дневнике.)
Удивительными и совершенно новыми для меня были психофизиологические исследования. Например, черно-красная таблица: на большом плакате черные и красные числа от единицы до двадцати пяти вразброс, нужно их отыскивать, показывать указкой и называть в таком порядке: единица черная, двадцать пять красная; двойка черная, двадцать четыре красная... А “они” еще музыку в середине врубят!
“Обычная их метода - создать человеку как можно более тяжелые условия и смотреть, как он будет выпутываться”, - записано в дневнике.
Был целый комплекс специальных испытаний: центрифуга, барокамера, вибростенд и куча всяких проб - и все страшно своей неизвестностью. Умеряли свой страх старой как мир мудростью - не я первая... И, если судить по дневниковым записям, частенько приходилось туго. Бывало, что хотелось на все плюнуть и уехать домой...
Самыми тягостными, пожалуй, были вестибулярные исследования.
Вот человек живет себе и живет и не знает, что есть у него вестибулярный аппарат (орган во внутреннем ухе, ответственный за равновесие). Можно всю жизнь прожить и так и не узнать, что он у тебя есть, ибо в обычной жизни “аппарат” ведет себя тихо и хлопот не доставляет. А вот если начинают его проверять... И каких только “аттракционов” для этой цели не придумали: тут и качели, и различные вращающиеся устройства (барабан, кресло), и кресла на неустойчивых опорах, и раздражение электрическим током - и, наверное, не все еще перечислила! И все эти испытания ужасно противные. Но противнейшее из противных - вращение на кресле Барани (в просторечии “кориолис”).
Это кресло изобрел Роберт Барани, выдающийся отоларинголог XIX века. С виду совершенно безобидно: небольшое такое кресло (скорее стул), только железное, покрашенное белой краской. И стоит не на четырех ножках на полу, а на одной массивной ноге, на которой и вращается. Сзади прикреплена штанга, за которую доктор вращает кресло. Тебя сажают в кресло, подлокотники “застегивают” железной рейкой (не вывалишься, если что) и - поехали!
Исследование проводилось по такой схеме: минута вращения - минута отдыха, во время вращения испытуемый медленно опускает и поднимает голову, и в соответствии с теоремой Кориолиса от сложения поступательного и вращательного движений возникает кориолисово ускорение (которое и выводит тебя из строя). Нужно выдержать пятнадцать вращений, а тошнота возникает уже на пятом, да еще какая-то особенно противная. Невзирая на это, доктору, проводящему исследования, нужно отвечать, что чувствуешь себя хорошо.
Эти исследования проводил отоларинголог Иван Иванович Брянов. Он очень жалел своих подопытных. До сих пор помню его негромкий ласковый голос с характерной интонацией: “Начали” - медленно опускаешь голову; “Начали” - поднимаешь. После восьмого вращения он говорил: “Полскотинки переехали”, - и становилось легче, появлялась надежда, что доживешь.
“Доживали” не все... А тот, кто доживал, не сразу обретал нормальное состояние тела и духа.
А качели! Они называются “качели Хилова”. От обычных “лодочек” в парках отличаются тем, что сиденье перемещается не по дуге, а параллельно полу.
В школьные годы качели были одним из моих любимых развлечений.
Мы ездили в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького, покупали
билеты на все наличные деньги и качались до умопомрачения - до того,
что земля потом кружилась под ногами и приходилось постоять у
заборчика, чтобы прийти в чувство. Если мне этот опыт и помог, то не
очень сильно.
15 марта 1962 г.
Сегодня были качели. Я, дурочка, пошла на них без
тени страха - сколько в детстве на качелях качалась! Но оказалось, что
качели Хилова - это вовсе не те качели: ничего хорошего в них нет.
Сидишь с закрытыми глазами, а тебя медленно и размеренно качают. И
никакого удовольствия, наоборот, очень скоро во всем организме
возникает противное ощущение. Чтобы не думать, сколько осталось, стала
читать про себя “Демона”. Это немного отвлекло, но
до конца дотянула с трудом. И поделом мне!
Немного облегчали нашу жизнь... лимоны.
Вместе с нами проходила комиссию Марина Попович. Она была летчиком, к тому же женой космонавта Павла Поповича, который в это время готовился к полету, и поэтому знала многие тонкости и подводные камни испытаний. Она заставляла нас есть лимоны. Всех, кто нас навещал, мы просили приносить лимоны, и нам приносили их целыми авоськами. Именно авоськами, нынешних пластиковых пакетов в те поры еще не было. Лимоны были общественным достоянием, мы ели их и утром, и перед испытаниями, и после испытаний, и на сон грядущий. Еще и сейчас, когда вспоминаю об этом, во рту у меня кисло.
Марина вообще руководила всей нашей жизнью как старший и более опытный товарищ. А более всего - по свойствам своего характера. По утрам она ставила нас в кружок на лестничной площадке и заставляла крутить головой - до тех пор, пока не сделается дурно. Тогда надо было есть лимоны.
Кроме лимонов и кручения головой Марина заставляла нас...
петь. Усаживала за тот самый круглый стол посреди комнаты и
дирижировала. Одним приказывала петь первыми голосами, другим -
вторыми. А у меня ни первого, ни второго голоса не было, так же как и
слуха, но петь в хоре я всегда очень любила. Еще в пионерлагере
аккордеонистка говорила мне: “Пой потише!” Но я не
могла петь потише, тогда она становилась поближе ко мне и играла
погромче. А Марина иногда говорила: “Ты лучше
помолчи!” Я не обижалась.
Почему мы в детстве, да и потом, так любили петь? Пели всегда, буквально в любую не занятую ничем минуту, как только оказывались вместе втроем-вчетвером. Пели везде - в школе на переменах, в турпоходах, на прогулках, на демонстрациях, даже в метро. Пели с энтузиазмом и очень удивлялись, если окружающие выражали неудовольствие, - мы же пели очень хорошие песни, бодрые, праздничные: “Идем, идем, веселые подруги”, “Марш энтузиастов”, “Утро красит нежным светом”. Под любую из них можно смело шагать в будущее. Менялась жизнь, приходили другие песни, но любовь к хоровому пению сохранялась.
Каким-то образом при полном отсутствии вокальных данных я умудрялась в отдельные периоды своей жизни выступать запевалой. Это от жажды, - другого слова не подберу, - от жажды песни. Во время моего короткого членства в команде “Метелица” я была Министром Песен и Поздравлений. Правда, я сама присвоила себе этот красивый титул, но не без оснований: я тогда знала слова всех хороших песен, и мне почти всегда удавалось заставить народ петь.
Во время первомайской демонстрации на Диксоне, в пургу, мы с
энтузиазмом пели:
А ну-ка, девушки, а ну, красавицы!
Пускай поет о нас страна!
И звонкой песнею пускай прославятся
Среди героев наши имена!
Очень подходило к ситуации.
Ну, а Министром Поздравлений я была потому, что в мои обязанности входило писать несметное количество поздравлений с различными праздниками различным людям.
И вот теперь, размышляя об этом, хотела осудить нашу “свирепую” любовь к пению хором как атрибут тоталитарной идеологии и признак повышенной жизненной активности и безмыслия, как вдруг с некоторым ошеломлением прочла у Д.С.Лихачева : “Ничто так не воспитывает молодежь в нравственном отношении, как музыка и особенно хоровое пение. Хор пробуждает в человеке чувство своей причастности к другим людям, единение с ними”.
Вот тебе и раз! Но, может, все дело том, что не следует петь одни только марши?..
Однако я отвлеклась.
Хотелось ли пройти медкомиссию? Настроение по этому поводу
было “неоднозначным”: очень тянуло домой,
беспокоилась о своих - я впервые оставила их так надолго... В любой
момент можно было отказаться и уйти - никто не стал бы удерживать. Но я
не сделала этого, несмотря на все “стенания о
доме”. Может быть, удерживало самолюбие, может быть - желание
испытать себя, проверить возможности организма.
18 марта 1962г.
Можно порадоваться - скелет и внутренние органы у меня в порядке. Но я бы все-таки предпочла, чтобы нашлась какая-нибудь пустяковая болезнь, не важная для жизни. И тогда я была бы уже дома... Проклинаю тот день и час, когда сделала первый шаг в этом направлении! Как люди не умеют ценить простого счастья... Счастья иметь дом, семью, ежедневно ходить на работу, вечером возвращаться в свой дом, толочься у плиты и ждать... Поцеловать, когда придет, подать ужин и сесть напротив...
Я не хочу, пусть великие дела делает кто-нибудь
другой! А я хочу жить тихо и мирно.
Можно поверить (вопросительный знак. Или восклицательный - не знаю, что больше подходит).
Но мелодия любимого авиационного марша “Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...” - она все-таки звучала в душе. Иногда за гулом повседневных забот и нормальных человеческих чувств ее не было слышно, но она была. И звала меня “к великим делам и свершениям”.
Вот так, переходя от надежд к отчаянию и не уяснив до конца, чего же хочу, потихоньку, полегоньку приближалась я к концу медкомиссии.
Кстати сказать, в процессе всех этих проб, анализов, тестов, исследований и испытаний у меня сформировалось некое отстраненное отношение к собственному организму, как будто я была не целостным человеческим существом, а состояла из двух половинок: “я” как таковая и организм как носитель каких-то свойств и возможностей. С любопытством как бы со стороны наблюдала за ним (за организмом) - а что он может? Потом, при подготовке к полету, это ощущение - что я отдельно, а организм отдельно - упрочилось.
С каждым днем нас становилось меньше: то одна, то другая, поплакав вечером, утром собирала вещички и уезжала. А я, к великому моему удивлению, держалась.
И вот последний рубеж - мандатная комиссия.
В госпиталь приехала большая группа людей, военных и гражданских. Я не разбиралась в воинских званиях (и вообще первый раз видела столько военных сразу) и подумала, что все они генералы. Особенно важным показался мне человек с громким голосом и обритой наголо круглой головой со шрамом, и я решила, что он-то и есть самый главный. А это был Николай Федорович Никерясов, заместитель начальника Центра подготовки космонавтов по политчасти. Потом я познакомилась с ним ближе, а в тот день смотрела на него со страхом.
Был среди них и Гагарин. Конечно, мы его сразу узнали. Ничего героического в его внешности не было, а улыбка была та самая.
Нас вызывали по одной, задавали какие-то вопросы, потом комиссия совещалась, а мы сидели в коридоре и дрожали.
Николай Федорович рассказал потом, что Гагарин возражал против моей кандидатуры. Он говорил - дело новое, трудное, неизвестное и, конечно, небезопасное. Можно рисковать жизнью мужчин, летчиков. Если уж очень нужно - жизнью “холостых девчонок”, хотя и не стоило бы. Но недопустимо рисковать жизнью матери. Однако меня все же приняли, видимо, сыграла роль рекомендация Келдыша - Его Величество Случай! Приняли также Жанну Еркину, а Марину Попович еще раньше отчислили “по медицине”.
Итак, начало апреля 1962 года. Впереди новая жизнь!
"Школа космонавтов”
Друзья устроили мне веселые проводы. Наш институтский отдел и вся туристская компания собрались у нас в Черемушках. Пили вино, пели песни. Тогда как раз зарождалось явление, которое позже Высоцкий назвал “авторской песней”. Уже появились его первые песни, по преимуществу “блатные” или шуточные, и мы с энтузиазмом и громко исполняли их хором.
Эти песни были неотъемлемой частью нашей жизни, из дома в дом ходили магнитофонные пленки с записями Галича, Визбора, Кукина, Клячкина и, конечно, Высоцкого. У нас с Ю. уже был магнитофон (именно “уже”, потому что “в нашем кругу” магнитофоны только еще начали появляться). И у нас, бывало, собирался народ слушать песни. Тогда вообще ходили друг к другу в гости “на песни”, как раньше на пироги.
В разгар веселья мой непосредственный начальник Лев Майоров встал и сказал тост:
- Выпьем за то, что Пономарева уходит. Это хорошо. Это снимает целый ряд проблем.
Я обиделась.
- Но одновременно это ставит перед нами целый ряд новых проблем, - сказал он дальше, и я утешилась.
Мы долго веселились. Соседи сверху и сбоку, которым мы не давали спать, тоже пришли - в доме все были свои, и все были тогда молодыми.
А через два-три дня мне предстояло прибыть к новому месту жизни и службы.
Нас призвали в армию на срочную службу, на устройство дел дали несколько дней. Я уволилась с работы, сказав начальнику отдела профессору Е.С.Кузнецову, что поступила “в школу космонавтов”. При этом очень смущалась: слова “космос” и “космонавт” только-только вошли в обиход, и применять их к себе было как-то странно. Евграф Сергеевич удивился:
- А что, уже есть такая школа?
Мне пришлось сказать, что есть, иначе куда же я поступила?
Военком, выдавая солдатскую книжку, тоже удивлялся, задавал осторожные вопросы, а я так же осторожно и расплывчато отвечала - нас предупредили, чтобы “не разглашать”.
День отъезда оттягивала как могла, но он все равно наступил. Уезжала утром 12 апреля. Остановилась на пороге, посмотрела на свой Дом - какой он родной и красивый - и со стесненным сердцем закрыла за собой дверь...
Как было приказано, прибыла в Главный штаб авиации на Пироговке, где меня принял Н.П.Каманин, заместитель главкома ВВС по подготовке и проведению космических полетов. Состоялась короткая беседа, Николай Петрович “поставил задачу”. Потом Николай Константинович Никитин, начальник парашютной подготовки, оказавшийся по делам в штабе, прихватил меня с собой в Центр.
Так я познакомилась с первым человеком, с которым мне предстояло “съесть пуд соли”. В машине он рассказал, куда мы едем, чем я буду заниматься, какие там люди, и вообще - что меня ждет. Хотя этого он знать не мог...
Как мудро, что люди не знают заране
Того, что стоит неуклонно пред ними...*
*Строки из поэмы Маргариты Алигер “Зоя”.
Сегодня Звездный городок знает весь мир. Все знают, что он находится на 42-м километре Ярославской железной дороги, недалеко от известного теперь военного аэродрома и поселка Чкаловский. И над центральной проходной горит неоновая надпись “Центр подготовки космонавтов имени Ю.А.Гагарина”.
А тогда городка не было, местоположение и название Центра держались в сугубом секрете. И жилого городка не было, просто “войсковая часть номер...” - забор в лесу, проходная (домик “на курьих ножках”). Внутри - несколько небольших зданий: профилакторий, учебный корпус с медицинскими кабинетами, классами и стендами и небольшие одно-двухэтажные домики, где размещались штаб и всякие службы. Эти домики еще стоят, но сейчас они как-то потерялись среди новых больших зданий и не раз уже сменили свое назначение. Хотелось бы, чтобы они и остались стоять: все-таки они - история...
И народу в Центре было совсем мало, все знали друг друга в лицо и по именам.
Согласно основополагающему документу - приказу министра обороны о сформировании Центра - весь его штат состоял из 169 человек (70 военнослужащих, 99 рабочих и служащих) и 20 человек переменного состава, то есть космонавтов. Легковых автомобилей было всего четыре, один санитарный автобус и два грузовика. И - восемь караульных собак! Сейчас это трудно себе представить: сегодняшний Центр - огромная, хорошо оснащенная организация, и можно обойти весь городок и не встретить ни одного знакомого лица - как все меняется в жизни!
Я появилась в Центре 12 апреля 1962 года, в обеденный час.
Это был первый День космонавтики, годовщина полета Гагарина, и первый раз во Дворце съездов устраивалось “собрание трудящихся города Москвы”, посвященное этому знаменательному событию.
Через короткое время в Москву должен был идти автобус с космонавтами и сотрудниками Центра, а для меня билета не было. Оставаться одной, в чужом месте не хотелось, тоска по оставленному дому была совсем свежей, и я решила поехать в Москву вместе со всеми. Однако, прикинув запас времени, поняла, что съездить в Черемушки не успею. Что было делать? Побродила по улице Горького, зашла в какие-то магазины. В автобус явилась хоть и раньше назначенного срока, но все же поздно: торжественное собрание закончилось неожиданно быстро. Все, сидя в автобусе, ждали меня почти сорок минут, ведь я никаким образом не смогла бы вернуться в Центр самостоятельно. Я даже не знала толком, куда Никитин сегодня днем привез меня, и язык, который может довести до Киева, тут был бесполезен.
Поняв, в чем дело, я очень расстроилась: столько людей ждали чуть не час, пока я где-то бродила! Это маленькое происшествие показалось мне просто катастрофическим, я ожидала суровой кары. Однако никаких последствий не было, душа моя постепенно успокоилась. А катастрофы были еще впереди...
Вечером в профилактории познакомилась с Таней, Валей и Ирой. “Особый бабий батальон при Первом отряде”, как и по сию пору называет нас Леонов, был в полном составе.
Наши “владения” в профилактории, где мы и прожили до самого полета, состояли из шести комнат, расположенных в отдельном крыле третьего этажа. Меблировка, скажем прямо, была не изысканная - как в “общаге”: кровати, тумбочки и большие желтые трехстворчатые шкафы (так и просится на язык слово “шифонэр”) в жилых комнатах. В классе для занятий - желтые канцелярские столы, в “гостиной” - диван и традиционный круглый стол посередине. Телевизора не было, он появился позже, зато было пианино. Но никто из нас, увы, играть не умел - мы были не из тех слоев общества, которые музицируют.
Внизу была летная столовая, в холле стоял бильярдный стол (я видела этот предмет впервые в жизни). Приходя на завтрак, на обед или ужин, ребята всегда играли на бильярде, играли азартно, на “под стол”. Случалось нам видеть, как под стол лазили и Гагарин, и Титов, и Леонов, да чуть ли не все.
В столовой нас рассадили по разным местам, где было свободно. Я попала на место Марса Рафикова (его отчислили из отряда за какие-то прегрешения, и он уехал буквально накануне). Мне рассказал об этом Гриша Нелюбов, он сидел напротив. И я подумала - плохая примета...
Спустя какое-то время мы все переместились за один стол, наверное, это была инициатива Валентины - она всегда стремилась собрать всех “до кучи”.
Когда в первое утро моей личной Космической Эры я вместе с девчонками спустилась вниз, ребята уже приехали. Кто-то завтракал, другие в холле играли на бильярде. Конечно, я была смущена и скована до крайности. Первым моим потрясением в это утро был свежий помидор на тарелке - в середине апреля! Дома у нас свежие помидоры появлялись на столе, наверное, в июле, когда их привозили в большом количестве из Болгарии и продавали на улицах. А чтобы в апреле в Москве продавали ранние помидоры в овощных магазинах, я что-то и не припомню, хотя, может быть, просто не замечала: семейный бюджет не позволял нам покупать ранние овощи.
Ну, про помидор - это, конечно, шутка, а настоящим потрясением был Гагарин. Он вошел в столовую быстрым шагом, поздоровался, пожелал всем приятного аппетита и сел на свое место. Я не попала в поле его зрения, хотя теперь думаю, что просто он не хотел меня смущать: он, конечно, знал, как на него реагируют. Однако его деликатность мало мне помогла: я так смешалась и пришла в такое волнение, что уронила на пол этот злосчастный помидор вместе с ножом и вилкой. Слава Богу, стол не перевернула, когда полезла все это поднимать.
А вот как произошло мое официальное представление Гагарину, не помню. Память, к сожалению, часто хранит всякий мусор, а важных события не удерживает.
Должна сказать, что в первое время общение с Гагариным
приводило меня в состояние легкого ступора: я все время помнила, что он
- первый космонавт планеты, человек, которого знает весь мир. Но у него
была очень простая манера общения, и со всеми он разговаривал
одинаково. И никогда, ни разу не ощутила я ни малейшей тени чувства
превосходства или снисхождения.
Валентин Бондаренко
После завтрака, как было приказано, явилась к начальнику Центра Евгению Анатольевичу Карпову для знакомства. Это помню хорошо: я коротко рассказала о себе - кто, да откуда, да из каких, хотя все это он знал и сам. Потом он рассказал, какая жизнь меня здесь ожидает и из чего будет складываться подготовка. С удивившей меня извиняющейся интонацией сообщил, что старшей группы назначена Терешкова, так как она имеет опыт комсомольской работы, а я, хоть и старше по возрасту, такого опыта не имею, да к тому же у меня семья и ребенок. Я ничего не поняла - не претендовала я ни на какие посты, да и не знала, что в любом армейском коллективе, даже из двух человек, обязательно должен быть старший и что это может иметь какое-то значение.
Над столом Евгения Анатольевича висели два портрета - на одном был Гагарин, а на другом неизвестный мне молодой человек в военной форме. Я слушала Карпова и ломала голову - кто же это такой? Евгений Анатольевич проследил за моим взглядом, но ничего не сказал.
Позже рассказал Леонов: это Валентин Бондаренко, член первого отряда космонавтов. Он погиб 23 марта 1961 года - сгорел при испытании в сурдобарокамере. Это случилось так: смоченный спиртом кусочек ваты, которым Валентин протирал кожу после записи физиологических функций, попал на включенную плитку. Пожар вспыхнул мгновенно: атмосфера в камере была кислородная. Быстро открыть массивную герметичную дверь было невозможно...
Он прожил восемь часов, лежал, весь увернутый бинтами, в виде белого кокона. Сначала находился в сознании, и последней его заботой было: “Никого не вините". Когда привезли жену - прощаться, она бросилась к его ногам. Он сказал: “Анечка, это ноги..."
Я слушала Леонова, а на спине между лопатками сидел мороз...
Память о нем отряд хранил свято. На служебных совещаниях, когда отмечались очередные успехи или подводились очередные итоги, на всех застольях по поводу космических и некосмических праздников его вспоминали с любовью и болью. Когда Гагарин поминал Бондаренко, мы слушали благоговейно: он был первый, кто погиб на этой дороге...
Его похоронили в Харькове, где жили родители. Туда и перебралась его вдова с маленьким Сашей. Отряд не выпускал их из поля зрения. Бывало, кто-нибудь - Гагарин или Попович - говорил: “Скоро Новый год, надо послать подарок Саше Бондаренко”. Или: “Пришло письмо от Ани Бондаренко, она пишет...” Когда требовалась помощь, помогали.
Мир узнал о нем только четверть века спустя... Но какие-то
сведения “во внешний мир” все же просочились, и,
может быть, они-то и послужили поводом для нелепых слухов о том, что
наш первый космонавт погиб, а Гагарин был подставной фигурой.
“Когда молчат очевидцы, рождаются легенды.” А
очевидцы молчали слишком долго.
"Классная дама”
Итак, девчонки уже готовились, а для меня занятия начались 13 апреля 1962 года.
Была весна. Было солнечно, распускались деревья. И удивительный воздух - чистый, душистый, свежий. Каждый день, выходя утром на зарядку и окунувшись в этот воздух, я ощущала простую радость бытия - очень остро это помню. Может, потому, что я впервые ранней весной жила среди леса? А может, всегда бывает такой воздух, когда стоишь на пороге новой жизни?
А жизнь казалась такой многообещающей...
Непосредственно нашей жизнью управляли два человека - начальник штаба части полковник Григорий Герасимович Масленников и служащая Советской Армии Елена Игнатьевна Крупская.
Григория Герасимовича определили куратором нашей группы, и он был, можно сказать, нашей нянькой (девчонки называли его “классная дама”). Он следил за нашими занятиями и тренировками, разрешал наши проблемы, по субботам отпускал (или не отпускал) в Москву и за “шалости” бранил отнюдь не слегка. Каждую субботу (тогда суббота была рабочим днем) он проводил служебное совещание, на котором по результатам прошедшей недели раздавал “пироги и пышки” (а кому - “синяки и шишки”), “ставил задачу” на следующую неделю и вообще наставлял.
С виду был он очень мрачным, голову брил наголо, брови имел черные, кустистые, всегда насупленные, а глаза смотрели пронзительно. Казалось, он видит тебя насквозь, читает твои мысли и знает наперед, каких нарушений режима и дисциплины от тебя нужно ждать, даже если у тебя и в мыслях нет что-нибудь нарушить. Почти никогда не улыбался, а если это вдруг случалось, то это было как внезапное солнце среди туч. Улыбка на его лице была неожиданной и неудержимой, улыбалось все лицо, а глаза становились очень добрыми. Нас это каждый раз потрясало, и мы “записывали на стенке” (т.е. на плакате, который висел у Ирины в комнате и на котором фиксировались События Чрезвычайной Важности) “М. у.”, что означало: “Масленников улыбнулся”, и ставили дату. Не так-то много таких записей накопилось за время нашей подготовки...
Мы побаивались Григория Герасимовича, считали его сухим и черствым, и должны были пройти годы, а мы должны были пройти через все, что нам предстояло, чтобы понять, какой это прекрасный, честный, чистый, самоотверженный человек! И сколько доброты и человеческой тревоги за нас, желания уберечь если не от всех, то хотя бы от каких-то ошибок и неприятностей скрывал он за насупленными бровями! Нам не приходило в голову, что полковник Масленников, кадровый офицер, прослуживший в армии много лет и прошедший войну, никогда не имел дела с “женским контингентом” и просто-напросто не знал, как с нами обращаться, и потому напускал на себя чрезмерную строгость.
Конечно, мы были чужеродным явлением в отлаженном армейском организме, и наши командиры в отношениях с нами попадали иногда в затруднительное положение. Ситуации порой складывались просто комические, как, например, на морских тренировках в Феодосии. Было так: однажды в выходной нас повезли кататься на большом военном катере. Это было великолепно - море, солнце, скорость! И не надо доказывать всем, и в первую очередь себе, что ты все можешь. Все были “голые и веселые”, и мы тоже разделись позагорать. Начальник Центра генерал Михаил Петрович Одинцов, увидев нас раздетыми, сказал:
- Оденьтесь, а то простудитесь.
Накануне полета это было бы, конечно, некстати, и мы натянули на себя свои тряпочки. Потом, спрятавшись за какой-то выступ на палубе, снова разделись. Через короткое время Одинцов снова наткнулся на нас и снова сказал - оденьтесь. Ослушаться мы не посмели, но, найдя укромный уголок, снова разоблачились. Очень хотелось позагорать - был май, и солнышко было совсем новенькое... Когда Михаил Петрович снова увидел нас “голыми и веселыми”, он всердцах махнул рукой и сказал Карпову:
- Разбирайся сам с этим бабьим батальоном! В конце концов, ты отвечаешь за их здоровье.
Но потом мы с Григорием Герасимовичем подружились, он даже улыбаться стал чаще. Забегая вперед, скажу, что, когда он уволился из армии, Валентина пригласила его работать в Комитет советских женщин, где была тогда председателем, и он много лет проработал у нее управляющим делами. По различным маленьким эпизодам, о которых она время от времени упоминала к случаю, знаю, что теплые отношения между ними сохранились, и хотя она была его начальником (и не просто начальником, она была - Терешкова!), свое отношение к нему как к наставнику она сохранила. Вникала в его домашние дела и проблемы, была в дружеских отношениях с его женой Августой Васильевной, знала всех чад и домочадцев и, если требовалось, “давала им разгон”.
Григорий Герасимович ушел с этой должности, когда его здоровье ухудшилось и он не мог уже, как привык, работать с полной отдачей. Но все равно, когда позволяло самочувствие, приходил помогать. Ни на какие полставки не согласился, сказал - пока могу, буду приходить. Я думаю, что это была не только привычка работать, сформированная всей жизнью, это и преданность Валентине. Мне думается, в глубине души он относился к ней как к дочери.
Уже нет его с нами...
Валентина взяла на себя все хлопоты по организации похорон. Вернувшись домой, посидели у нее за рюмкой. Все мелкое ушло, размылось прошедшими годами, и мы вспоминали “ту жизнь” с теплотой и грустью. И как-то так естественно вышло, что Валя и Ира заговорили о своем детстве. Обе они выросли без отцов - у Вали отец погиб в финскую войну, у Иры - в Отечественную.
Валя рассказала, как пришла в их дом “похоронка”. Там было сказано, что Владимир Аксенович Терешков пал смертью храбрых в боях за Родину. А где погиб и где похоронен - об этом не было ничего, и из-за этого ее маме Елене Федоровне не дали пенсию. Сколько она бегала и обивала пороги, и все зря: “Не положено!” И осталась вдова погибшего за Родину солдата с тремя маленькими детьми без пенсии...
Став взрослой, Валентина потратила много усилий, чтобы найти
место захоронения отца, и только совсем недавно ей удалось найти в
архивах нужные документы. “Теперь нам есть куда поехать, где
посидеть и поплакать, цветочки положить”, - говорит Валя. И
слава Богу, что есть у нее теперь хоть это горькое утешение.
Да, наше военное детство... У меня оно было более благополучным: отец работал на авиационном заводе, и нас вместе с заводом отправили в эвакуацию в Уфу. Жили по тем временам, наверное, сносно, хотя с едой, конечно, было плохо. Мама говорит - нас спасла мануфактура: в 30-е годы на предприятиях, и на их заводе тоже, раз в квартал “давали” “мануфактуру”, то есть десять метров различных тканей на человека. Многие отказывались, а она всегда брала и повезла все это с собой, хоть и была убеждена, что через два-три месяца война закончится и мы вернемся в Москву.
Так вот, отец и ездил по деревням менять эту мануфактуру на продукты, за нее давали муку и сало. Когда мануфактура кончилась, стали менять вещи. Но за вещи, мама говорит, давали мало: за новый костюм отца дали пуд гороха.
Эвакуированные отправлялись по деревням компаниями - для безопасности. Но мама все равно не находила себе места, пока отец отсутствовал. А когда он приезжал “с добычей”, поджаривала целую сковородку свиного сала, и мы уплетали его с хлебом за обе щеки, а потом подчищали сковородку корочкой. И это был пир!
На другой день на сало накладывался арест...
А еще мама и соседка вместе варили на продажу мыло. Мама приносила с завода в стеклянной банке нечто зловещего вида (называлось “каустик”), где-то они добывали кости и долго все это кипятили, а когда масса застывала, резали толстой ниткой на куски. Мыло получалось светло-коричневое, “мраморное”. А потом они так усовершенствовали свое “производство”, что стали что-то добавлять для ароматизации, и по военному времени это мыло сходило за туалетное.
Вообще я мало что помню из уфимского периода нашей жизни - какие-то обрывки, эпизоды. Помню мороженое молоко - колхозники морозили молоко в мисках, и оно стопками лежало на прилавках на рынке.
Конечно, наши мысли все время возвращались к Григорию Герасимовичу. Ирина сказала, что воспринимала его как отца: в своих отношениях с нами он был таким, каким, ей казалось, и должен быть отец. Наверное, это так: внешне - строгость и некоторая отстраненность, внутри - боюсь сказать, любовь, но - теплота и ответственность за судьбу младших. За нашу судьбу...
А второй важный в нашей жизни человек, Елена Игнатьевна Крупская, составляла расписание занятий. Сейчас этим занимается целый отдел - человек десять или больше, и еще компьютер, а тогда она управлялась одна.
Дама она была решительная, самостоятельная. Курила “Беломор”, закладывая в мундштук кусочек ваты, и никому не позволяла распоряжаться “на своей территории”, будь то ее непосредственный начальник Н.С.Матвеев или “сам” Каманин. Она одна воспитывала двух достаточно взрослых сыновей и держала их в ежовых рукавицах. Ко всему относилась философски, и чувствовались в ней стойкость и несгибаемость. Она и сейчас, спустя 30 с лишним лет, не согнулась, прямо держит спину, по-прежнему курит “Беломор”, по-прежнему работает и находится на каких-то ключевых позициях.
Мы всегда были с ней в хороших отношениях. Она любила
рассказывать про своих ребят и про собачку Пепку и никогда не
“закладывала”, если мы нарушали режим или
расписание занятий. А с этим было строго.
Первые шаги
Мы жили в профилактории, ходили на тренировки и на занятия и одновременно проходили курс молодого бойца (в сокращенном, конечно, виде). Изучали уставы Советской Армии, занимались строевой подготовкой. Не помню, учили нас тогда стрелять или нет, потом - учили.
Вначале ходили “по гражданке” (то есть в гражданской одежде): оказалось, что “справить” нам военную форму не так-то просто - нигде тогда женскую военную одежду не шили. Искали долго и наконец нашли в каком-то заштатном ателье на Чкаловской старого мастера, который и сшил нам синие юбки со складками и кители из солдатского сукна, а потом и шинели. Военные рубашки выдали мужские, самого маленького размера, и “мальчикóвые” полуботинки (тогда такие были в продаже и слово такое - “мальчикóвые” - было в обиходе). И еще нам выдали целую гору всякого добра - “вещевое довольствие”.
Форму мы надевали не часто, чувствовали себя в ней поначалу неловко, смущались, хотя и важничали (я по крайней мере, думаю, что и все).
Присягу у нас принимал Григорий Герасимович. В спортивном зале поставили столик, накрыли красной материей, нас построили напротив. Оружия при нас, конечно, не было, оркестра не было тоже. Мы выходили по очереди и громко читали слова присяги. Я очень волновалась: ощущала всю важность и значительность события, но главным было чувство необычности и некоторой даже нереальности происходящего.
Это чувство - нереальности - просто преследовало меня первое время. И вся моя жизнь в Центре, вся, от восхода до заката, со всеми делами, встречами, проблемами и при всей ее насыщенности и многоцветности, казалась какой-то ненастоящей, не “всамделишной”. Из-за этого я не могла иногда “на полном серьезе” заниматься положенными делами, строевой подготовкой, например. Когда нужно было выполнить команду “напра-во!”, “нале-во!” или отдать рапорт, мною овладевало смущение, я сбивалась с ноги или невнятно бормотала нужные слова.
Однажды, едучи в лесу на велосипеде (отнюдь не для удовольствия, а для тренировки сердечно-сосудистой системы!), вдруг подумала - что это я делаю? Мне 29 лет, у меня семья, маленький сын, а я, вместо того чтобы варить щи, можно сказать, развлекаюсь! А мой бедный сыночек и мой бедный муженек - каково им без меня?! И, отвлекшись от дороги, наскочила на пенек, упала и больно ушиблась. И решила - ну, вот, это знак, что поступаю неправильно.
Не думаю, чтобы и у девчонок были такие мысли - они были совсем молодые, незамужние, а Ира и Таня к тому же пришли из сборной команды, где тоже был “коллективный” образ жизни, так что для них эти жизненные перемены были не столь кардинальными.
Скоро и я освоилась с новыми жизненными реалиями и почувствовала себя уверенней. И стала гордиться, что принадлежу к офицерскому корпусу. И сердце билось сильней, когда произносила уставное: “Служу Советскому Союзу!” И возникало чувство слитности с теми, кто рядом, когда мы вставали по команде: “Товарищи офицеры!”
Новая жизнь началась с медицинских обследований: медики “снимали фон”, чтобы зафиксировать состояние организма перед началом тренировок. Почти все было знакомо и не так страшно.
Новым и поистине ужасным испытанием оказалась для меня бегущая дорожка. Все очень просто: дорожка бежит с заданной скоростью, а тебе остается перебирать ногами в соответствии с этой скоростью, и так три минуты. Я начала бодро, мне казалось, что это пустяк - подумаешь, три минуты! Но уже после первой все мои мысли были сосредоточены только на том, чтобы не упасть. Я радовалась, что пристегнута лонжей, - не так страшно падать, если уж случится.
Проводивший испытания доктор Евгений Анатольевич Поручиков стоял с секундомером в руке и каждые пятнадцать секунд сообщал, сколько осталось.
В обыденной жизни мы не представляем себе истинную длительность времени. Ну, что такое пятнадцать секунд? Чепуха! А вот оказывается, иногда пятнадцать секунд - это целая вечность!
Не знаю, из каких резервов дотянула до конца: сердце захлебывалось, грудь разрывалась. Меня уложили на кушетку и начали записи.
Поручиков говорил: “Первая минута: давление 200/ФБТ, пульс 180; вторая минута... - и так далее. Так я узнала, что у человека “нижнее” артериальное давление может быть нулевым. Это и есть ФБТ - феномен бесконечного тона (как красиво звучит!). И что у бедного моего организма кроме задачи выдержать испытание есть еще одна, и не менее важная - вернуться в исходное состояние за положенное время. Потом-то мы научились помогать ему (организму) сознанием и волей, а поначалу это было не так-то просто.
Евгений Анатольевич сказал, что хотел прервать испытание, и я перепугалась ужасно! Теперь-то знаю, что ничего страшного, скорее всего, не случилось бы: потренировали и провели бы новое испытание, но тогда казалось, что это вопрос жизни и смерти. Надо было проходить все! С первого раза! И как можно лучше! Ведь нас пятеро, а полетит одна. И все мы всегда держались до конца, иногда, что называется, “на зубах”.
Жизнь была размеренной. Утром зарядка, это обязательно, потом завтрак. Мы спускались в столовую из своих “апартаментов”, а ребята приезжали со Чкаловской, где они жили. После завтрака - медосмотр: пульс, давление, частота дыхания, кое-какие тесты. Перед испытаниями - на центрифуге, в термокамере - обследование было более серьезным. Раз в квартал проводился углубленный медицинский осмотр.
После медосмотра - занятия: теоретические, тренировки на тренажерах и стендах, физподготовка; словом, день был напряженным. В шесть часов занятия заканчивались.
После ужина ребята уезжали домой, а мы оставались в профилактории. Готовились к завтрашнему дню, ходили гулять.
Это понятие - “гулять” - было мне всегда чуждо. Ну, что такое - гулять?! Медленно ходить туда-сюда или по кругу и вести неторопливые необязательные беседы. Никогда не умела “гулять” и за всю жизнь не научилась. Уж как люблю лес, но и в лесу гулять не умею. Собирать грибы - да! (Собирать ягоды терпеть не могу.) Идти на лыжах, идти пешком с рюкзаком и с людьми, которых любишь, чтобы, придя из пункта А в пункт Б, поставить палатку, развести костер, и, пока дежурные варят на костре кашу и режут хлеб, а бутылки мокнут в речке, сидеть на поваленном дереве или на пенечке и смотреть на мир Божий - просто смотреть и радоваться. За этим и шли! А гулять? Но гулять все-таки ходили.
Гулять можно было по территории, она большая, даже кроссы можно бегать. И действительно, некоторое время спустя по территории Центра проложили трехкилометровую гаревую дорожку, говорили, что она стоила баснословно дорого. Некоторое время мы по ней бегали, а потом она заглохла - где заросла лесом, где попала под новое строительство.
Как правило, гуляли по территории. Не то чтобы нам запрещалось выходить за ворота, нет, конечно, но нужно было доложить дежурному по части, он звонил на проходную... Словом, это превращалось в мероприятие, и всякая охота гулять за воротами пропадала. Когда очень уж хотелось “на волю”, мы вылезали в дырку (в любом заборе обязательно есть дырка, забор для того и существует).
Чаще всего “ходили в дырку” мы с Ириной, хотя и знали, вернее, догадывались, что - “каждое лыко в строку”. “Я знал, что мной интересуются, но все равно пренебрегал!” - напевали мы себе под нос и в очередной раз вылезали в дырку.
Иногда вечером к нам в профилакторий заглядывал Гагарин. Нашу группу он опекал особо: мы были “трудным контингентом” - пятеро девчонок, все разные и все без малейшего понятия о воинской дисциплине. Мне кажется, он нас жалел: знал, чего стоит подготовка к полету.
...Вечер. Мы сидим в профилактории по своим комнатам - кто читает, кто готовится к занятиям. Валя вдруг зовет: “Девчонки, идите, Юра пришел!” - и мы собираемся вокруг него. Расспрашивает, как да что, да какие проблемы. Говорим обо всем: когда о литературе, когда о космосе. Юрий рассказывал об испытаниях - что особенно трудно, где какие есть подводные камни, как надо готовиться и как себя вести во время испытаний, чтобы сил и выдержки хватило и чтобы “перехитрить” докторов.
Охотно рассказывал о своем полете - все было так недавно, так свежо в памяти, и, наверное, каждый раз, рассказывая, он переживал все заново. Мы все спрашивали: страшно было? А что самое страшное?
Как-то сказал, смеясь: “Самое страшное было, когда меня встречали на Внуковском аэродроме. Иду по ковровой дорожке докладывать правительству и вдруг вижу, что у меня шнурок на ботинке развязался и болтается. Я только и думал, как бы не наступить на него и не упасть. Представляете - народу масса, самые высокие лица государства, журналисты, телекамеры, а я вдруг растянусь, можно сказать, на глазах у всего мира!”
В кинохронике этот факт отразился: шнурок действительно “болтается”, а Гагарин идет строевым шагом и все время на этот злосчастный шнурок поглядывает.
Весело, в свойственной ему юмористической манере рассказывал о приземлении.
В связи с тем, что сообщение о запуске было дано с задержкой, сдвинулось и объявленное время приземления: с продолжительностью полета ничего нельзя было поделать, тут действовали неумолимые и совершенно несекретные законы небесной механики. К тому же орбита корабля оказалась, как говорят специалисты, нерасчетной - апогей получился выше заданного, из-за чего Гагарин приземлился не в том месте, где его ждали, а в саратовской степи, чуть было не угодив в Волгу. Невдалеке от места его приземления женщина и девочка пасли теленка. Они испугались - еще бы, некто громоздкий, в оранжевой одежде и с огромной головой спускается с неба! Хотели убежать, но теленок заупрямился - травка была молодая, сочная... Гагарин, поспешая в своем скафандре как мог, шел к ним, крича, что он не американский шпион, а свой, советский.
Потом ему встретились трактористы с полевого стана, Гагарин объяснил им, что он - космонавт. Трактористы не испугались и сразу все поняли:
- А, так это ты сейчас над Африкой включаешь тормозную двигательную установку? Только что по радио передали.
Судя по всему, никто - ни трактористы, ни сам Гагарин - не удивился тому обстоятельству, что вот он стоит уже на земле и в то же время летит над Африкой и включает тормозную двигательную установку - это было в порядке вещей.
За те 108 минут, что он провел на орбите, ему успели присвоить звание майора - досрочно и через ступень.
- Очень жалею, что не походил капитаном - самое красивое звание, - сказал он.
Часто говорил о своих родных, особенно тепло - о матери.
Родители ничего не знали о полете. Когда по радио пришло сообщение, что в космосе майор Гагарин, сосед спросил отца Юрия, Алексея Ивановича:
- Это не твой там, часом, летает?
- Нет, куда моему, - ответил отец, - мой только еще старший
лейтенант.
нант.
Однажды Юрий сказал:
- Девчонки, что это вы все без платьев ходите? Давайте, я вас в сотую секцию отвезу, прибарахлитесь.
А мы действительно ходили “без платьев” - в спортивных костюмах, которые нам выдали среди прочего “вещевого довольствия” (тогда они были исключительно синего цвета с белой полоской на воротнике и на манжетах - других не существовало). Удобно: одна тренировка, потом другая - замучаешься переодеваться. Попробовали ходить в спортивных костюмах в столовую, но Гагарин приказал, чтобы этого больше не было: ребята всегда приходили в военной форме, хотя так же, как и мы, шли с тренировок. И пришлось нам ходить в столовую в платьях. Так уж, иногда, когда идешь с тренировки после всех и знаешь, что там никого уже нет...
Предложению Гагарина все очень обрадовались: одеждой и обувью были мы небогаты. Но и денег было негусто. Юрий сказал:
- Возьму, что дома есть, потом отдадите.
“Сотой” называлась специальная секция ГУМа, для особо высокопоставленных. Чтобы попасть в эту самую секцию, нужно пройти почти всю линию по второму этажу. Гагарин шел впереди очень быстро, стараясь привлекать как можно меньше внимания. Мы гуськом, где шагом, где вприпрыжку, поспешали за ним. В какой-то момент я оглянулась и увидела, что за нами молча бежит целая вереница женщин и лица у всех взволнованные и значительные.
Дверь сотой секции “чужих” отсекла, а мы долго не могли отсмеяться.
Вечером, часов в десять, все вместе спускались в столовую пить чай. К чаю покупали какие-нибудь варенья, печенья, конфеты, чаевничали долго и с удовольствием. Приходил преподаватель физкультуры Николай Петрович Кузин, иногда еще кто-нибудь заглядывал “на огонек”. Когда космонавты были “на режиме”, то есть проходили очередные испытания и жили в профилактории, они приходили тоже. Этим летом готовились к полету Николаев и Попович, дублерами были Волынов и Быковский, они чаще других бывали нашими гостями.
В столовой зачем-то стояло пианино, и каждый вечер мы пели под аккомпанемент Николая Петровича. Пели всякие песни, но особенно любили “космические”: “Заправлены в планшеты космические карты”, “Присядем, друзья, перед дальней дорогой”. Пели их с особенным чувством. При словах “На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы” у меня между лопатками пробегал холодок. Признаюсь, я гордилась тем, что это “моя” песня, что ее написали для меня и моих друзей (вернее было бы сказать, конечно, - для моих друзей и для меня). А уж как Паша Попович выводил: “Давай, космонавт, потихонечку трогай...”, какой акцент делал на слове “космонавт”!
Эти песни тогда любили все, их часто исполняли по радио и по телевизору, и многие связаны для меня с голосом Юрия Гуляева - его звезда только еще всходила. Космонавты дружили с ним, приглашали на свои праздники.
У нас не было своего клуба, торжественные мероприятия, приуроченные к датам, мы проводили в Доме офицеров на Чкаловской, туда и приезжал Гуляев. Был он такой молодой, красивый, держался скромно, даже стесненно, и так свободно и мощно звучал его голос... Как странно - все на моих глазах: восход, расцвет, и вот его уже нет...